Солнце пробралось в щелочку между шторами и осветило мне лицо. От этого я проснулась. Встала и закрыла шторы поплотнее. Надо же было ухитриться заболеть ветрянкой в 17 лет!
Теперь мне две недели придется жить в интернатском изоляторе. Практически одной. Есть, правда, еще один такой же как я непривитый страдалец – Леша Маковкин. Но он плохая компания. И дело даже не в том, что ему всего тринадцать, просто он чокнутый. Никто с ним не общается. Он свое место знает, общаться и не лезет, все время рисует в своем блокноте. Только глядит как-то странно, глаза у него такие – все время как будто жалеют тебя. А я этого не люблю.
Так что я практически в одиночной камере. Вся перемазанная зеленкой. В зеркало не смотрю, чтобы не разреветься. А вдруг прыщи останутся на всю жизнь? Замуж никто не возьмет. Да что там замуж! На улицу не выйдешь, придется платком укутывать лицо. Как татарка с ярмарки.
Но тетя Клава, которая кормит, говорит, что все пройдет. Я ей лично не очень-то верю. Потому что она типа добренькая, всех нас жалеет, называет сиротками. А на самом деле никого она не любит, прикидывается только. И ночью – шасть в дворницкую, к инвалиду Егору, которого тоже не любит, а живет.
Тут вообще никто никого не любит. Все стараются только обидеть побольнее. Но я это поняла сразу, и держусь особнячком. Есть, правда, у меня подружка – Анечка. Ее папаша сюда сдал. Мать у нее померла, а он подженился по-быстрому, и ее сюда пристроил. Ох, как же она рыдала первое время! Все звонила ему: «Папочка, папочка». Я его видела, он приезжал пару раз – в пиджачке, с галстучком, с бороденкой, а глаза серые, стальные, и надменные, как у эсесовца. Я бы от такого сама сбежала.
Мне Анечку жалко. Она же жила в семье, ее любили – холили, а потом матери каюк – и все, привет. Ей трудно. А мне легко. Я с детства по интернатам. Мамаша моя меня рано родила, и ей как-то не до меня. По мужичкам все, по мужичкам. А я по родственничкам, которые меня сюда и оприходовали. Сердобольненькие.
В принципе, тут неплохо. Кормят три раза в день. Суп есть невозможно, но второе ничего – гуляш с картошкой, на ночь – кефир с печенькой, утром – груши. Я груши люблю. Мы с пацанами их воруем в саду у одного дачника. Дачника этого нет никогда, а сад у него фруктовый. Это, правда, не рядом, надо ехать на велике примерно полчаса. И потом через брод идти. Но оно того стоит. Сад этот дикий, заросший. В саду беседка… Душевно.
Скоро этот сад зацветет. А я тут лежу. С зеленкой на морде. И в компании у меня только этот Леша Блаженный. Все рисует в своей тетрадке, рисует…Он тут недавно у нас, я про него еще мало знаю. Ничего, в общем, кроме того, что общаться с ним – себя не уважать. Что он там рисует? Пойду, поинтересуюсь. Все равно не с кем перемолвиться. Да и не узнает никто, что я до Леши пала.
В Лешиной комнате чисто, прибрано, не то, что у меня. Сам он еще спит. А вот и тетрадка его. Вот и рисунок. Ох, было бы что рисовать. Вербная веточка. Правда, как будто настоящая. Как будто дышит.
А на этой страничке что? Ух ты. Христос на ослике. И люди с вербочками. Да Леша у нас сектантик…
– Здравствуй, милая, Христос воскресе! – Леша проснулся и улыбнулся мне, как будто я ему сестра. – Нравятся мои рисунки?
– Ничего. Веточка красивая. Как настоящая.
– Я тебе ее дарю. Она твоя.
И шустро так из тетрадки вырвал листочек и мне над кроватью на кнопку прикрепил.
– Знаешь, какой сегодня праздник?
– Нет.
– Вербное воскресенье. Вход Господень в Иерусалим. Эх, если бы не ветрянка, я бы тебе настоящую вербочку принес…
– Зачем?
– Не зачем. Ради радости. Все же тогда чуда ждали, радовались. Думали, он больных вылечит, мертвых воскресит. Вино из воды сделает. Вот и вынесли ему вербочки. В знак уважения. А его схватили – и на Крест. И те же самые люди, которые с вербочками его встречали, кидались в него камнями, пока он этот Крест на себе тащил.
– Это ты к чему, Леша?
– Ни к чему. Так просто. К тому, что ничего от людей ждать не надо. Ни дурного, ни хорошего. Просто жалеть всех надо, и все.
– Это кто тебе сказал?
– Отец.
– Отец? И где он, твой отец? Пожалел тебя, когда сюда сдавал?
– Его в шахте завалило.
– А мама?
– А мама от сердца умерла. Вот нас пятерых братьев по разным детдомам и раздали. Родни-то у нас нет.
– Ох, заплачу сейчас.
– Да, я тоже плакал поначалу. Пока секрет один не понял.
– Какой секрет?
А он юмора не сечет, продолжает на полном серьезе:
Леша подошел ко мне и серьезно так на ухо шепотом говорит:
– Тут Бог близко.
– Да ну? Видел, что ли?
– Потому что он там, где страдание. Беззащитность где. Где ненужные, больные, одинокие. Туда он и приносит свою вербную веточку. Понимаешь?
– И где они, веточки эти?
– Да в сердце у нас! Мы же все чуда ждем! Что приедет добрая тетя и пожалеет нас, в семью заберет! Или что дядька вдруг проявится, и не перевод к празднику пришлет, а просто загребет нас отсюда навсегда! Что родители наши отыщутся, даже если умерли. Мы верой в это чудо и живем. Верой и надеждой. Иначе чем нам еще жить?
– Заткнись, придурок лагерный!
Взяла я тогда свою подушку и как огрела ею этого Лешу блаженного. И сижу, реву. Потом ничего, легче стало. Даже радостно как-то. Даже обида на него прошла.
– Ты, Леша, в самом деле идиот, или прикидываешься?
– В самом деле. За это мне и прилетает.
Улыбается так по-доброму, как будто и не била я его, и показывает мне пару синяков. Нашел чем удивить.
Принесли завтрак. И пока мы ели мою любимую манную кашу и пили мой любимый компот из сухофруктов, Леша в подробностях мне рассказал все, что ожидало Христа в Иерусалиме – и про учеников, которые его предали, и про солдат, которые его пытали, и про казнь, и про третий день, когда женщины пришли к гробнице, а там – никого.
Под кашу и компот, да еще после слез, все это хорошо пошло. Про женщин я вообще поверила. Я всегда замечала, что мы смелее мужиков. А про воскрешение – как-то не очень. Потому что моя тетка в морге работала. И я к ней ходила, но никто из ее пациентов там ни разу не воскрес. И не ушел из темницы с биркой на ноге, отворив двери холодильника…Про воскрешение, решила я тогда, Леха наврал. Но бить его больше не стала.
И мы с ним подружились даже на эту пару недель. Он мне много чего тогда рассказал. Про одного деда, который в китовом брюхе плавал, мне особенно забавно было слушать…
А потом карантин кончился. Мое лицо стало чистым, как до болезни. Только щербинка на виске осталась. Одна, маленькая. Леша тоже вылечился. После интерната ушел жить к монахам в Лавру. А я поступила в медучилище. Тогда, при Совке, сирот везде брали.
…Прошла жизнь. Недавно видела его. Приехала в Лавру мужа своего отмаливать, алкоголика. Накануне Вербного. Ну, и осталась в Храме до утра. Чтобы не ночевать у таких же алкоголиков. В гостинице места не было.
Просыпаюсь утром на лавке от звона колокольчика. Открываю глаза – стоит надо мной Леша Блаженный. Седой как лунь. В мятом подрясничке. И протягивает мне вербную веточку.
– Здравствуй, говорит, милая, Христос воскресе!