Ее Бог весь день был с нею, она даже животным говорила о Нем. Мне было ясно, что этому Богу легко и покорно подчинятся все: люди, собаки, птицы, пчелы и травы; Он ко всему на земле был одинаково добр, одинаково близок.
Отрывок из романа Максима Горького “Детство”.
Я очень рано понял, что у деда – один Бог, а у бабушки – другой…
Она почти каждое утро находила новые слова хвалы, и это всегда заставляло меня вслушиваться в молитву ее с напряженным вниманием… Всегда ее молитва была акафистом, хвалою искренней и простодушной.
Утром она молилась не долго: нужно было ставить самовар, прислуги дед уже не держал, и, если бабушка опаздывала приготовить чай к сроку, установленному им, он долго и сердито ругался.
Иногда он, проснувшись рано, всходил на чердак и, заставая ее за молитвой, слушал некоторое время ее шепот, презрительно кривя тонкие, темные губы, а за чаем ворчал:
— Сколько я тебя, дубовая голова, учил, как надобно молиться, а ты все свое бормочешь, еретица! Как только терпит тебя Господь!
— Он поймет, — уверенно отвечала бабушка. – Ему что ни говори – Он разберет…
— Чуваша проклятая! Эх, вы-и…
Ее Бог весь день был с нею, она даже животным говорила о Нем. Мне было ясно, что этому Богу легко и покорно подчинятся все: люди, собаки, птицы, пчелы и травы; Он ко всему на земле был одинаково добр, одинаково близок.
Однажды балованный кот кабатчицы, хитрый сластена и подхалим, дымчатый, золотоглазый, любимец всего двора, притащил из сада скворца; бабушка отняла измученную птицу и стала упрекать кота:
— Бога ты не боишься, злодей подлый!
Кабатчица и дворник посмеялись над этими словами, но бабушка гневно закричала на них:
— Думаете, скоты Бога не понимают? Всякая тварь понимает это не хуже вас, безжалостные…
Запрягая ожиревшего, унылого Шарапа, она беседовала с ним:
– Что ты скучен Богов работник, а? Старенький ты…
Конь вздыхал, мотая головою.
И все-таки имя Божие она произносила не так часто, как дед. Бабушкин Бог был понятен мне и не страшен, но перед Ним нельзя было лгать, — стыдно. Он вызывал у меня только непобедимый стыд. И я никогда не лгал бабушке. Было просто невозможно скрыть что-либо от этого доброго Бога, и, кажется, даже не возникало желания скрывать…
Дед, поучая меня, тоже говорил, что Бог – существо вездесущее, всеведущее, всевидящее, добрая помощь людям во всех делах, но молился он не так, как бабушка.
Утром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку в жилет, осторожно, точно крадучись шел к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял молча, опустив голову, вытянув руки вдоль тела. Как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил:
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
Мне казалось, что после этих слов в комнате наступала особенная тишина, — даже мухи жужжат осторожнее.
Он стоит, вздернув голову, брови у него приподняты, ощетинились, золотая борода торчит горизонтально; он читает молитвы твердо, точно отвечая урок; голос его звучит внятно и требовательно…
Читает «Верую», отчеканивая слова; правая нога его вздрагивает, словно бесшумно притоптывая в такт молитве; весь он напряженно тянется к образам, растет и как бы становится все тоньше, суше, чистенький такой, аккуратный и требующий…
Однажды бабушка шутливо сказала:
— А скушно поди-ка Богу слушать моленье твое, отец, — всегда ты твердишь одно да все тоже.
– Чего-о это? – зловеще протянул он. – Чего ты мычишь?
— Говорю, от всей души ни словечка Господу не подаришь ты никогда, сколько я ни слышу!
Он побагровел, затрясся и, подпрыгнув на стуле, бросил блюдечко в голову ей, бросил и завизжал, как пила на сучке:
— Вон, старая ведьма!
Рассказывая мне о необоримой силе Божьей, он всегда и прежде всего подчеркивал ее жестокость: вот согрешили люди – и потоплены, еще согрешили – и сожжены, разрушены города их; вот Бог наказал людей голодом и мором, и всегда Он – меч над землею, бич грешникам.
— Всяк, нарушающий непослушанием законы Божии, наказан будет горем и погибелью! – постукивая костями тонких пальцев по столу, внушал он.
Мне было трудно поверить в жестокость Бога. Я подозревал, что дед нарочно придумывает все это, чтобы внушить мне страх не перед Богом, а перед ним…
Дед водил меня в церковь: по субботам – ко всенощной, по праздникам – к поздней обедне. Я и во храме разделял, когда какому Богу молятся: все, что читают священник и дьячок, — это дедову Богу, а певчие поют всегда бабушкину.
Я, конечно, грубо выражаю то детское различие между богами, которое, помню, тревожно раздвояло мою душу, но дедов Бог вызывал у меня страх и неприязнь: Он не любил никого, следил за всем строгим оком, Он, прежде всего, искал и видел в человеке дурное, злое, грешное. Было ясно, что Он не верит человеку, всегда ждет покаяния и любит наказывать.
В те дни мысли и чувства о Боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, — все же иные впечатления обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и злость. Бог был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня, — Бог бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго Бога.